– Подложите, мёрзнем! И если кто из обитателей потолка заявлял, что в вагоне адская жара, то голос снизу говорил:

– Так пойди попробуй сам ляг вниз, а меня пусти туда. Посмотрим, что ты заноешь.

В это время были сделаны новые, весьма важные открытия. Было замечено, что вошь, если подержать рубашку над раскалённой печью, вылезает из швов и падает без оглядки. С тех пор печь была превращена и днём и ночью в крематорий для многоногих жертв человеческой жестокости.

В Кургане три раза дали лапшу, приготовленную для какого-то транспорта русских солдат, который, несмотря на все ожидания, не пришёл. Два раза лапша была съедена, но на третий раз за ней уже никому не хотелось идти, а выливать её было жаль. Прежде чем надумали, что с ней делать, она замёрзла и превратилась в лёд. Этим самым проблема была решена. Лёд вынимали из мисок и бежали за новым. Как только она замерзала, её снова вынимали, и кто-нибудь из пленных вновь бежал наполнить миску. Через час перед вагоном образовался ряд мороженых кругов, и Швейк на вопросы о том, что с ней будут делать, отвечал:

– Замораживаем. Поедем на Северный полюс. Заготовляем провиант.

А когда к поезду прицепили паровоз, лёд сложили в заднюю часть вагона под нары, и тот, кто в любое время хотел поесть лапши, отсекал себе кусок льда и разогревал его в чашке на печи, разгоняя тех, кто занимался палением вшей.

Встреча не обещала им ничего хорошего. Ночью паровоз их затащил на запасный путь, а на другой день, приблизительно в шесть часов утра, русские солдаты выгнали их на трескучий мороз, и часов в девять, когда офицер, который должен был их принять, не пришёл, их снова загнали в вагоны. К полудню приехали сани, из которых вылез толстый, румяный офицер в тяжёлой шубе и сейчас же, показывая на крестьян, ехавших на санях от вокзала, приказал:

– Задержите их! Сгоняйте их сюда! Он поставил пленных по четыре, сосчитал, а затем, осматривая их ноги, обутые в сапоги без подмёток или завёрнутые в онучи, сказал, обращаясь к крестьянам:

– Ну, берите их, ребята, в сани, лагерь далеко, версты три будет, им и не дойти.

Пленные набились в солому, и офицер, видя, что сани полны, послал солдат опять за мужиками. Затем приказал, чтобы с порожними санями они подъехали к первым вагонам, открыли их и выгрузили их содержимое. Конвойные залезли в вагоны и стали подавать вниз странные свёртки в серых тряпках: живые трупы – без ног, без рук, людей с выжженными глазами, с отбитыми подбородками и неподвижными, согнутыми спинами. Они клали их вдоль и поперёк саней, как полена, и офицер, с ужасом глядя на них, широко разводил руками.

– Вот что война наделала! Ничего, ребята, скоро мир будет, и вы поедете к вашим жёнам и детям.

И он не понимал, отчего инвалиды на санях подымались и снова падали, тряслись, когда сани переезжали через рельсы, и крестьяне, смотря на них, крестились от страха.

А затем он стал во главе и важно подал команду:

– Ну, вперёд, ребята, пойдём в лагерь, там будет хорошо!

Они дошли до длинного забора, за которым стоял большой павильон. За ним чернел ряд домиков с маленькими грязными оконцами. Солдаты сложили обмёрзших в снег, а здоровых ввели в канцелярию. Там их переписывали. К инвалидам в это время подошло несколько коров и лошадей, покрытых инеем, на длинных гривах которых висели сосульки. Они обнюхали незнакомые существа и, сопя, уставились на них.

Это обстоятельство дало повод Швейку заметить:

– Вот скотина, жаль её, что она не может никогда понять в совершенстве человека, – она не знает и никогда не узнает, что такое европейская культура и цивилизация.

Переписанных отвели в бараки, и русский унтер-офицер, сопровождавший их, показал на дощечки с надписью:

– Ну вот, каждый в свой угол.

На дощечках были лаконичные надписи: «Чехи», «Немцы», «Сербы».

Горжин первый вошёл в барак и крикнул из темноты:

– Эй, ребята, как раз тут место для троих!

– Для тридцати тоже, – ответило сто голосов. – Откуда вас черт несёт? Едете с фронта? Скоро уж мир?

– Скоро, в тот же день, как его подпишут, – важно сказал Горжин.

Ему ответили издалека:

– Не валяй дурака!

– Да тут пахнет, как в аптеке, – заметил Швейк, залезая за Горжином на нары, в то время как Марек стал жаловаться на тяжёлый запах, и кто-то возле него заворчал:

– Мог бы с фронта привезти газовую маску. Не хочешь ли ты, чтобы в лагере попрыскали одеколоном?

– Вот этого бы я хотел, – ответил Швейк с достоинством, на что кто-то за ним проговорил:

– Так тебе бы быть генералом или хотя бы каким-нибудь дохлым капитаном, им тут хорошо живётся. Кузманек живёт в Петрограде и пять литров спирту каждый день может выпивать. Ну да, офицерам живётся хорошо.

Говоривший глубоко вздохнул, а с другой стороны от него кто-то отозвался пискливо:

– Эх, братцы, было бы достаточно и чина лейтенанта. Когда мы были в деревне Попику-шине, там наших пять лейтенантов было, жили у попа, пятьдесят рублей ежемесячно местное воинское управление приносило им на руки. А они только пьянствовали и возились с бабами. Жена попа, фельдшерица, учительница

– все, что не воняли навозом, ходили к ним и пьянствовали до самого утра. Потом у них начиналась музыка, и один из них, когда нас уже уводили из деревни, там застрелился.

– И похороны, значит, у него были с музыкой? – заботливо спросил Швейк, на что пискун сердито ответил:

– Иезус-Мария, вот балда, возьмите его за рупь двадцать! Ведь я же говорю, что он застрелился из-за музыки.

– Она, наверно, сделала его нервным, – заявил Швейк, направляясь в темноте на звук голоса, – С ним это случилось, как с тем профессором математики, что квартировал на Ечной улице в новом доме. Рядом с ним жила семья одного советника. Семья эта сдала комнату одной барышне из консерватории, чтобы она им играла на пианино. Ну вот этот профессор через четырнадцать дней пошёл к Швестку, купил браунинг и…

Швейк не успел договорить. Кто-то крикнул:

«Запеваем!», дал тон, и весь барак вдруг загудел таким множеством сильных голосов, что задрожали нары:

В беседке ресторана Мы говорили, Музыка играла нам…

Пение окончилось, и Швейк принялся восторженно хлопать, а человек с пискливым голосом с презрением посмотрел на нары:

– Это все мальчишки из Моравии. В их песне недаром сказано: «О, каких лошадей рождает земля твоя».

– Ты особенно там не рыпайся, – крикнул кто-то снизу, – чтобы мы тебе не показали силу ганаков [10] . Вы, чехи, в драке никуда не годитесь… И не хочешь ли ты, свинья, получить по зубам? Вы, изменники…

– Приятель, – обратился пискун к Швейку, – лезь на свои нары. Иначе подерётесь, и стража нам всыплет.

И он показал в угол, где поблёскивала лампа русских солдат. В это время оттуда вышел солдат и закричал:

– Ну, стройся на поверку! Выходите! Поскорей!

Он отстегнул широкий толстый ремень и начал сгонять обитателей нар. Пискун, наклонившись к Швейку, сказал ему;

– Он пьян. Они целый день пьют политуру и денатурат. Они нас обкрадывают. Сейчас нас будут считать.

– Ну, десятники, поставьте людей, – командовал взводный, и представители десятков показывали ему своих людей:

– Двое здесь, трое босые, у одного нет брюк, у другого нет шинели, один на работе. Вот тебе десять.

Взводный спокойно сделал отметку в блокноте и направился к следующему. Тот тоже твёрдо перечислил весь свой десяток, и так двести пленных австрийско-русским способом размножились до пятидесяти двух десятков.

Взводный сосчитал количество чёрточек в книжке и начал считать десятки по представленным людям. Но когда он с трудом доплёлся до сорока, уже нельзя было понять, что у него больше заплетается – язык или цифры. И он крикнул:

– Ну, домой, ложитесь отдыхать.

Посреди барака коптила маленькая керосиновая лампочка, под которой расположились картёжники и мастера колец. Игроки ругались: напильники, обтачивающие алюминий, скрипели, и Горжин сказал:

вернуться

10

Ганаки – жители Ганы, плодородной равнины, расположенной в среднем и верхнем течении реки Моравы. (Прим. пер.).