– Опять большая победа над врагом! Вот опять завтра телеграммы сообщат нашим доблестным союзникам, что мы у Мозыря сорок тысяч германцев в плен забрали!

В Вертове их загнали в сараи, которые стража окружила двойным кольцом. Затем, по приказанию низших офицеров, которые тоже не скрывали своей радости по поводу ошибки штаба, они получили чай и хлеб. Горячая вода и наполненный желудок снова подняли их настроение на несколько градусов. В толпе раздавались голоса о том, что суда никакого не будет и что все кончится по-хорошему. Вечером охрана прослушала несколько раз печальную песню «Где дом мой», за нею пропели хором: «Четвёртого июля на строговских стенах», а при словах: «Пашет там Чехия, мать наша родная» русские солдаты покачивали головами и говорили: «Видишь, у них тоже работают женщины, видно, мужиков тоже не хватает, народу много перебили». Затем в сарае все стихло, и среди храпа и пыхтенья раздалось соло:

О, если б я знал,
Что завтра умру,
Что я буду завтра
В дубовом гробу,
За то что, друзья,
Я был молодец,
Кладите на гроб мой
Зелёный венец.

Это бравый солдат Швейк пел самому себе колыбельную песню. Русские солдаты, захваченные этой мелодией, внимательно слушали, потом позвали его к себе:

– А ну-ка, повеселей нам какую-нибудь песню спой! Научи нас петь по-австрийски.

Они дали Швейку папирос и несколько кусков сахару, и он, тронутый этой внимательностью, лаской и заботой, стал придумывать, какую бы им спеть песенку. Потом откашлялся и начал:

Когда я шёл по Вршовицам на танцы,
Да, на танцы, да, на танцы,
Я встретил прекрасную девушку…

Пел он это с таким усердием, и песня эта так понравилась солдатам, что он должен был по их просьбе повторить её несколько раз. А когда на небе загорелась заря и от реки подул утренний резкий ветер, русские солдаты уже пели сами по-чешски:

Вона была цела била, она се ми либила, Ма розтомила Барушко, вемь ме себоу на лужко, Ма розтомила Барушко, вемь ме себоу спать.

Мы отмечаем эту восприимчивость русских для того, чтобы впоследствии, скажем, через пятьдесят лет, когда в Россию приедет какой-нибудь собиратель старых народных песен и там где-нибудь под Уралом, или в Сибири, или на Кавказе неожиданно запоёт ему старый служивый: «Ма розтомила Барушко», чтобы он не предполагал, что эта песня попала сюда в результате концертного турне хора пражских учителей. Это просто результат культурной деятельности бравого солдата Швейка среди русского народа и того неотразимого очарования, которым он привлекал к себе храбрых русских солдат.

ШВЕЙКУ НЕ ВЕЗЁТ

Случай с 208-й ротой даже в царской России был необычайным и неслыханным. Полковник Головатенко за нею вовсе не приехал, и пленные его больше никогда уже не видели. Но и под военно-полевой суд они не попали, как грозил генерал. Генерал боялся, чтобы то, как он собрался в поход с целой бригадой против роты пленных, не получило огласки, и решил иначе: в своём донесении он сообщил, что указанные пленные бежали с фронта, что он их переловил и под конвоем солдат отправляет к этапному начальству в Гомеле.

Там, едва они вылезли из поезда, опять началась старая история: никто ничего не знал о том, для чего они сюда посланы, никто ими не интересовался и никто о них не заботился. Солдаты привели их в большие землянки-бараки, крыши которых начинались сейчас же от земли, передали фельдфебелю для зачисления на довольствие, и слово фельдфебеля «хорошо» заключило всю процедуру, которой так боялись пленные.

Бараки-землянки были только наполовину заняты пленными, относившимися презрительно к новым гостям. Швейк, оставаясь верен принципу, что человек прежде всего должен познакомиться с обстановкой, немедленно же направился к старым обитателям землянки для беседы.

– Братцы, откуда вы? – спросил он их своим приятным голосом. – О мире ничего не слыхали?

– В Бога, в мать, в сердце, – заговорили они сразу. На это Швейк ответил, что это его вовсе не интересует и что вежливость с их стороны требует точного ответа на поставленные им вопросы.

Тогда один из сидевших на верхних нарах плюнул на него и сказал ему по-чешски:

– Ты австрийский раб! У тебя на шапке ещё до сих пор вензель Франца Иосифа, ты к нам не лезь, мы с тобой, собакой, и разговаривать не хотим, и держись вообще подальше, а то мы тебя разрисуем.

– Ты вот хоть что-нибудь да говоришь, это хорошо, – сказал Швейк. – Так надо всегда делать, сразу видно, что за человек.

И, не обращая внимания на плевок и сопровождающее его слово «осел», он полез на нары. Среди пленных были боснийцы. Когда они увидели, что намерения у Швейка хорошие и что он не собирается ничего у них стянуть, то вступили с ним в разговор. Они тоже были на работе, но теперь вступили в так называемую сербскую дружину при русской армии и ожидали, когда их отправят на фронт.

– Ну чего ты хочешь, куда ты все-таки лезешь, австрийская собака?

– Я, братцы, люблю поговорить со своими землячками, – искренно сказал Швейк. – Я думаю, что я мог бы найти между вами знакомого. Нет ли среди вас кого из Праги, с Жижкова?

И все ответили:

– Нет.

– Жаль. – И он замолчал.

– А теперь выметайся, – сказал один из них. – Ты не подходишь к нашему обществу; приходи, когда у тебя разъяснится в затылке. Или лучше посчитай свои зубы.

– Ты мне этим своим считанием напоминаешь, – проговорил добродушно Швейк, – одного фельдфебеля Буска из шестой роты. Тот тоже все время орал на ребят: «У тебя сосчитано? Черт возьми, сосчитай свои ребра, а не то я их тебе сосчитаю!» Не был ли ты, братец, фельдфебелем в австрийской армии?

В ответ на это его сбросили с нар. И тот, с которым он разговорился, в ответ ему послал угрозу:

– Ты между нами не показывайся. Мы интеллигенты. Ты смотри, когда мы приедем в Прагу, то таким, как ты, медали раздавать не будем!

Когда Швейк возвратился к товарищам, то результаты своего обследования он изложил так:

– Есть там боснийцы, с которыми я разговаривал, и чехи, с которыми я никак договориться не мог.

Человек становится апатичным и ленивым, когда жизнь теряет для него интерес. Пленные, дни которых текли один за другим без всяких перемен, были так утомлены, что валялись на нарах в течение двадцати четырех часов и целыми днями смотрели в потолок. Так вели себя, главным образом интеллигенты. В то время как рабочие, возчики, ремесленники и крестьяне вырезывали ножами статуэтки, выстругивали табакерки, коробочки для папирос, клеили веера, люди умственного труда лежали, как полусгнившая колода. Вся интеллигенция, чешская и немецкая, в плену гнила заживо. Физическую работу они ненавидели, а умственной не было. Они валялись на нарах, ленясь даже пойти за чаем, считали весьма трудным делом посетить уборную и большой жертвой со своей стороны – ловить собственных вшей. Между пленными человек с образованием и хорошо ранее живший узнавался по тому, что он был самым грязным и самым вшивым. Это обстоятельство послужило материалом для общей поговорки: «Чем человек интеллигентнее, тем крупнее в нем водится вошь».

В некоторых лагерях определяли вшей по величине: были там деревенские, учительские, профессорские, офицерские, генеральские. Тот, кто ловил двух «генеральских», заявлял, что начнёт себе сооружать телегу.

Но никогда дело не доходило до самоубийства. Люди отдавали себя на волю судьбы и бросались в объятия самых глупых приключений. Были отношения с женщинами, в результате которых появлялась венерическая болезнь, были кражи, драки, интриги, сплетни, вообще все признаки разложения и безделья. Ум спал, тело становилось усталым, ленивым. Вообще не хотелось двигаться. Так как вольноопределяющиеся и капралы освобождались от работы, все стремились произвести себя в эти чины. А потом, когда надоело и безделье, начали записываться в формировавшиеся в это время дружины только для того, чтобы получить новые впечатления, чтобы идти навстречу чему-то, чего никто не знал. Но так как формирование войска тянулось очень медленно, записавшиеся по-прежнему гнили в бараках, отказываясь в качестве интеллигентов идти на работу.