Он задумался, блуждая взглядом по нарам, откуда смотрело добродушное лицо Швейка. Потом сказал:

– А я возьму себе в денщики австрийца, чтобы одному портному не было скучно.

И он позвал Швейка к себе. Когда тот спустился с нар, он спросил его:

– Ты хочешь у меня быть слугой?

– Так точно, хочу, – сказал в ответ на это Швейк, – я был слугой у фельдкурата Катца и вам буду служить верно и добросовестно до последней капли крови, как господину обер-лейтенанту Лукашу.

– В субботу под конвоем приведёшь его ко мне, – приказал начальник лагеря фельдфебелю.

– Ну, у тебя, приятель, дело в шляпе, – сказал один из соседей пискуна, когда тот вновь забрался на нары, – Вот ты где заработаешь! Вот так и нас в Томске начальник лагеря пригласил смастерить ему новую мебель; ну, проработало нас восемь человек у него полгода, а он ничего и не заплатил. Тут все эти начальники воры.

– Да она ищет не только портного, – не обращая внимания на предупреждение, сказал пискун, – она ищет и такого, который бы её позабавил. Иезус-Мария, разве ж я не вижу? Разве она может сказать об этом как-нибудь более понятно?

– Ну да, это как в объявлениях в «Политике», – вмешался Швейк, – там всегда ищут девушку только для хозяйства, а не для забавы.

Гудечек сел на нарах, обнял колени руками и, смотря заплаканными и покрасневшими глазами на пискуна, захныкал:

– Братцы, я независтливый человек, но почему такое счастье попалось не мне? Черт возьми, в этот момент я готов себя заколоть! И что это у меня был за олух отец, что не научил меня портняжному ремеслу! Братец, если тебе Бог поможет и ты с ней будешь в одной постели, не забудь обо мне! Духом я всегда буду с тобой. – И Гудечек поднял вверх два пальца в знак присяги. – Я вижу, что ты человек практичный, – продолжал он. – Когда я был дома, то часто читал в аграрных газетах совет, чтобы крестьянин правильно пользовался положением и ехал на рынок с хлебом тогда, когда на хлеб есть спрос. А человек – это такой осел, что ни о чем не помнит и никогда хорошими советами в жизни своей не пользуется. Я хотел принести в жертву свою свободу этой баронессе, а она, черт возьми, меня оттолкнула! Иезус-Мария, да ведь иначе на меня, грязного и вшивого, и посмотреть нельзя! Вот если бы у человека на лбу было написано, что у него есть хорошее имение, дом и резные кровати! – Гудечек заломил руки от безнадёжности своего положения и, положив на них голову, застонал: – Хорошо ещё, что никто не заметил этого скандала, иначе сидеть бы мне с вольноопределяющимся! И что только напало на этого человека – ругаться с ними? Он с ума сошёл. Какая странная мысль пришла ему в голову!

– Главное в этом деле, дружище, – сочувственно сказал Швейк, – то, что ты не мог ей понравиться. Да, ты не особенно-то красив, а женщину, особенно если она молодая, нужно обольстить красотой, чтобы…

– Или возбудить в ней сочувствие, – вставил в речь Швейка пискун.

– …чтобы с ней можно было что-нибудь сделать, – продолжал Швейк. – Мы, мужчины, хотя и старимся, но сердце у нас все время остаётся молодым. А женщина? Как только её немного прибьёт мороз, то ты можешь быть хоть майской почкой, а она на тебя даже и не плюнет. Для изучения этого вопроса должны быть курсы сексуальной патологии, как говорил один медик. Она, такая баронесса, выглядит молодой, но сердцето у ней давно, должно быть, погасло,

– Швейк снял ботинки и, развешивая над головой потные портянки, чтобы они просохли, глубоко вздохнул: – Я вам сейчас расскажу об одном таком случае, что делает баба, когда она состарится прежде времени. В Хиняве у Беруна жила одна такая женщина, звали её Мария Котцман. Она была вдова, и ей не было ещё сорока лет. Это была баба, которая так ненавидела своего умершего мужа, что не могла переносить даже и его собаку Вореха, которая всегда ей мешала. Как только эта собака придёт в комнату, так она сейчас же кричит дочери: «Выгони эту тварь! Она вертит хвостом, делает ветер, а меня знобит!»

– Такая вдова хуже, чем семь египетских казней, – убеждённо подтвердил Гудечек. – Вольноопределяющийся сделал глупость, – перевёл разговор на другую тему Гудечек, – тут никакое рыцарство не поможет. Зачем ей говорить, что он думает о границах? Давали ему шестнадцать рублей, и брал бы их, десять прожрал бы и прокурил, а шесть отдал бы нам!

– Да, но за мыслями и за языком не углядишь, – сказал Швейк. – Он думает, потому что он студент, а как бы он не думал, если мысли приходят ему в голову? Каждый, кто не дурак, должен ворочать мозгами. А они хотят контролировать все, что даже думают люди. Да ведь иначе куда бы это зашло, если бы каждый думал то, что хотел? Ни у кого не было бы никакого порядка в мыслях. Этак бы, пожалуй, люди думали все, что хотели, и государственной прокуратуре за этим не усмотреть бы! Вот Марек, он человек разумный, и мысль о границах взбрела ему в голову как-нибудь, и он не догадался скрыть её. Есть на свете такие люди, что до самой своей смерти не поймут, как с ними могли случиться те или иные события.

Между тем как бравый солдат Швейк развивал свою странную теорию о загадочности появления некоторых мыслей и взглядов, на гауптвахте русские солдаты расспрашивали Марека, за что его туда посадили. Они утверждали, что начальник лагеря хотя и немец, но человек справедливый. Узнав причину ареста Марека, они сказали ему:

– Не нужно было тебе этого делать. Эти барыни много ящиков с собой привезли, раздавать вещи будут, а ты ничего не получишь.

На другой день Горжин, возвратившись из города, заявил, что после обеда начнут раздавать подарки, что в городе он открыл православную роту, состоящую из сербов, русин и перешедших в православие чешских пленных, что и сам он намерен перейти в православие, для того чтобы ходить по ресторанам и не бояться городовых. После этих новостей Гудечек впал в раздумье и, когда Горжин подтвердил, что пленные из православной роты пользуются полной свободой передвижения и заработка, воскликнул:

– Так и я пойду в эту православную роту и тоже перекрещусь! Я думаю, что новый бог поможет мне найти какую-нибудь девчонку, больше я не могу выдержать!

ДОЛОЙ РИМ!

Отец Иоахим, преподаватель закона божьего в женской гимназии города Омска, был человеком богобоязненным, мечтательным и всем сердцем преданным славянскому делу.

Это он, отец Иоахим, настоял перед начальником лагеря на том, чтобы православные солдаты были отделены от остальных пленных, и он же организовал депутацию попов к губернатору с просьбой, чтобы пленным, а главным образом чехам, было разрешено переходить из католичества в православие, а после первых удачных шагов в его голове возникла идея обратить всех славян-католиков в православие.

Горжина, когда тот пришёл к нему просить принять его в лоно православной церкви, он принял с неподдельным восторгом. Услышав, что в лагере много пленных, желающих перейти в православие, он восторженно обнял Горжина:

– Хорошо, очень хорошо! Переговори с товарищами, уговорись с ними и приходи ко мне. Мы вас сразу всех перекрестим. Только тебе придётся разыскивать крёстных отцов, ну да я укажу, к кому идти.

Когда Горжин вернулся в лагерь, перед ним развернулась необычайная картина. Перед складом стояли немцы, за ними мадьяры, румыны, итальянцы. Они по четыре входили в барак, и оттуда каждый выходил, неся в руках коробку белья, шинель, одеяло, ботинки, по пачке спичек, махорку, папиросы. Русские солдаты стояли вокруг них шпалерами и не пропускали никого из толпы, состоящей из чехов и сербов, завистливо наблюдавшей за раздачей подарков. Русские солдаты с видом знатоков смотрели на подарки и говорили:

– Очень хорошее, на базаре пятьдесят рублей получишь.

Предложение Горжина перейти всем в православие в этой суматохе осталось без всякого внимания. А когда он рассказывал о том, как православная рота хорошо живёт, питается галушками с капустой и гуляшом и что при крещении каждый получает от крёстного отца не менее трех рублей кроме приглашения на чай и блинчики, то на него даже прикрикнули: